Фёдорыч всё старался выбрать самый-самый… Пришлось напомнить об инкогнито, и что не император сейчас жрать хочет, а некий свояк, именем Павел Петров сын Саргаев. Насилу убедил.
Про обед ничего плохого не скажу, отменный обед. Ну, разве что, ботвинью с белужинкой досаливать пришлось, мерные стерлядочки мелковаты показались, да поросёнок с кашей излишне жирноват. Я-то попостнее люблю. А уж после, когда распустили пояса, отёрли пот пятым по счёту полотенцем, и приступили к чаю, поведал Беляков печальную повесть о юродивом, именуемом Гадюшкой. Аж печальную слезу вышиб… или то горчица крепка попалась?
Оказалось, дурачок не всегда был таковым, а стал убогим лишь прихотью судьбы и злого случая. Лет десять назад, вполне нормальным человеком, служил он приказчиком у царицынского хлебного торговца Константина Крюкова. И всё бы складывалось ладно, кабы не несчастье. Обоз с зерном, отправленный в Астрахань в одну из зим, попался в руки промышлявшей в тех краях шайке незамирённых калмыков да приблудных неизвестно откуда хивинцев. Обозников, знамо дело, саблями посекли, а спрятавшегося под санями Юшку Белокопытова живым из прихоти оставили. Что уж там с ним делали, то неведомо, в степи-то нравы простые и дикие, только на невольничий торг в Коканде попал он беззубым да оскоплённым. Через то и умом тронулся.
Жил, говорят, при гареме тамошнем, на цепи, заместо пса какого. Хивинцы собак нечистыми почитают, вот и его участь не лучше была… А потом слухи о беде подначального человека до Крюкова дошла, и выкупил торговец бывшего приказчика. Да, видать по всему, слишком поздно – совсем у Юшки с головой плохо стало. Сбежал дурачок от благодетеля, да пару лет скитался, едва с голоду не помер. Последний-то раз, было дело, приютили убогого мужики с села Вихорева, добрые они там бывают, но не срослось… То огород чей истопчет, то на крылечке нагадит… Через это и прозвище дали – Гадюшка.
А летось прикормил юродивого Сеганя Уксус. И какая ему в том выгода? Сам-то Сеганя из раскольников-беспоповцев воздыханского толку, до денег жадный настолько, что даже жениться не стал, а тут разжалобился! Или…
Беляков сделал паузу в рассказе, и оторопело уставился на меня, сражённый неожиданной догадкой:
– Государь… так ведь не по человеческому закону это… Юшка хоть и не мужеска полу уже, но и не баба ещё.
– Весёлые дела тут творятся, как погляжу.
– Отродясь такого не случалось. Чай русские же люди…
– Ладно, скажу губернатору, пусть он разбирается.
Мы сидели у раскрытого окошка, и веющий ветерок приятно остужал вспотевшее от обильного чаепития лицо. Приятственность продолжалась ровно до того момента, как над подоконником образовалась знакомая пыльная физиономия.
– Санька не дурак, Санька добрый! Санька грошиком пожаловал!
– Всё, теперь не отвяжется, – тяжело вздохнул Беляков.
А юродивый продолжал бормотать:
– А Уксус злой! Уксус подати не платит, золото возами возит, а Юшке грошик не даёт. Дяденька, дай копеечку, а то помоями оболью.
– Погоди! – я остановил замахнувшегося палкой Фёдорыча, выгреб из кармана горсть медной мелочи, и показал дурачку. – Хочешь, подарю?
– Дяденька добрый, а Санька – жадина. И Сеганя жадина.
– Так что ты там про золото говорил?
– Говорил, – с готовностью подтвердил Гадюшка. – Уксус злой, он золотым песком осетров солит, а Юшке грошик пожалел.
– Каких ещё осетров?
– Агроменных… Давеча два воза пришли – полны рыбы, а в кишках золото. А мне грошика не дали… Дяденька, пожалуй денежкой, а?
– Забирай.
Медяки звякнули в грязной ладони, и юродивый тут же пропал из виду, будто и не бывало никогда.
– Рот закрой, Фёдорыч, а то мухи налетят, – посоветовал я остолбеневшему Белякову. – Ты хоть понял, о чём он говорил?
– Да ведь это же…
– Ага, незаконная добыча и контрабанда драгоценных металлов в особо крупных размерах. Карается высшей мерой социальной защиты.
– Чего банда?
– Контрики, говорю… Всё, заканчиваем чаепитие, царская работа подоспела.
– Егерей собирать? – купец справился с временной растерянностью и стал на удивление спокоен и деловит.
– И сам пистолеты заряди.
– Топором-то оно сподручнее, – откликнулся Беляков и подозвал полового для расчёта. – Сколько с нас, любимовская твоя харя?
Хуже нет – ждать и догонять. Время тянется неимоверно долго, каждая минута кажется густым киселём, а я в том киселе барахтаюсь упавшей мышью. Высокие напольные часы издевательски шипят, прежде чем отбить очередную четверть… Ну где же они все? Лучше бы сам пошёл.
Пошёл бы… только не пустили. Командир егерей прямо так и заявил – не царское, мол, дело, за воровской шайкой с топором бегать. А кто с топором? Я же со шпагой и пистолетами собирался. Не помогло. И угроза Сибирью не помогла – не убоялся недавно возвращённый из ссылки в собственное имение капитан Ермолов возможного гнева, и даже связать пообещал для моей же собственной безопасности. И это называется самодержавием? Как же… жизнь императора так жёстко регламентирована, что никакие Уставы в сравнение не идут. Вот не положено – и не пустили. Нет, самодурствую, конечно, потихоньку… но не в этом случае. Человеку поручено охранять высочайшую особу, и он в своём праве, пусть даже против желания охраняемого.
– Чаю ещё, Павел Петрович? – сидящий напротив за столом родственник Белякова Никита Сомов старательно изображает неведение относительно моей персоны. Сообразительный малый, даже висевшую гравюру с портретом лицом к стене перевернул. Но золотой империал нет-нет, да и вытащит из кармана. Вытащит, многозначительно перебросит из руки в руку, да обратно спрячет. А пусть поиграется, там моего изображения всё равно нет. – Али чего покрепче изволите?